|
тившей сердца народов и правительств. И в обоих случаях дело шло не о добывании бранной славы, а о жизненных условиях существования двух народов - о родине и о "стране героев и богов".
"Восстань, о, Греция! восстань, - восклицал Пушкин, - страна героев и богов, - расторгни рабские вериги - при пеньи пламенных стихов - Тиртея, Байрона и Риги" [90]. Картины битв, нарисованные им, также не могут свидетельствовать о его вкусе к тому, что Пирогов назвал "травматическою эпидемиею". Не равнодушно и безразлично, с холодной точностью опытного батального художника, рисует он ужасную картину полтавского кровопролития, когда сливаются "клики, скрежет, ржанье, стон и смерть, и ад со всех сторон". Он видит в нем неизбежное жертвоприношение для выполнения предназначения России, грозный путь к "гражданству северной державы", достигнутому победой над соседом, завистливо и надменно мешавшим ее развитию и внесшим войну в ее внутренние области.
"Лоскутья сих знамен победных" дороги ему, как указавшие "повелительные грани" [91] тем, кто хотел бы ограничить политическую самобытность России, - дороги, как веявшие над русским солдатом, наряду с беззаветною храбростью которого Пушкин с восхищением отмечал отсутствие ненависти к врагу и тщеславия победами. Его, по собственным словам, не манила слава, грозящая "перстом окровавленным", - вовсе не пленяла "бранная забава", которую "любить нельзя", [92] - и если в 1821 году у него и сказалось желание вырваться на войну, то лишь потому, что в "смерти грозном ожиданьи" он думал заглушить тоску "своих привычных дум", от коих увядал, как "жертва злой отравы".
Но и тут он чувствовал, что в нем не родится "слепая славы страсть - свирепый дар героев". Грозное ожиданье смерти и готовность умереть за родину, способные возбудить зависть к тем, "кто умирать шел мимо нас", - представляются ему необходимыми условиями войны, а вовсе не жажда
|