|
лучайного и внешнего, высоко ставил свое призвание и отделял его задачи от неизбежных условий своей личной жизни и от роковых даров природы, называемых страстями. "Малодушное погружение" в заботы "суетного света" не заглушало для него "божественного глагола", и он отряхал с себя эти заботы под дуновением вдохновения. Но он все-таки был потомоки близкий-того, кто "думал в охлажденны лета о знойной Африке своей". Этот зной жил в его крови, давал себя чувствовать в обыденные часы жизни и в молодости поэта, в виде "алчного греха", гнался за ним по пятам. Но и тогда он не утопал, самоуслаждаясь, в этом грехе, а "бежал к Сионским высотам", никогда не теряя их из виду, не забывая о их существовании.
Верный народным русским свойствам, он относился к себе, как к человеку, отрицательно и даже с преувеличенным самоосуждением. "Презирать суд людской нетрудно, - пишет он, - презирать суд собственный невозможно". Поэтому отношение его к своему прошлому было иное, чем у большинства людей его общественного положения. В годы наступавшего успокоения страстей он не взирал с втайне-завидующим снисхождением на увлечения своих юных дней. Карая себя за них, в "тоске сердечных угрызений", он будил и вызывал тяжелые воспоминания, отравляя ими "виденья первоначальных, чистых дней". Рыдающие звуки его "Воспоминания", когда он "с отвращением читает жизнь свою" и горькими слезами не может смыть "печальных строк" [61], - служат лучшим тому доказательством. Но, беспощадно бичуя себя, он, однако, строго отделял свою личность от своего призвания. "Воронцов думает, что я коллежский секретарь, - пишет он, - но я полагаю о себе нечто большее"... Это большее состояло в призвании быть пророком своей родины, "глаголом жечь сердца людей" и ударять по ним "с неведомою силой". Он сознавал выпавшие на его долю роль и обязанности в духовном развитии России, в подготовке ее светлого нравственного
|